Казаков Василий Карпович
Отступали со слезами на глазах
В 1941 году я окончил школу, думал поступать в вуз, но началась война. Семнадцатилетним юношей Хотимский военкомат призвал меня в армию. Колоннами пешим маршем нас повели из Хотимска в Козельск, затем — в Тамбов. Через каждые 50 км новобранцев кормили. Питание не отличалось разнообразием — 150 грамм хлеба и миска картофельной похлебки. Спали, где придется, но чаще всего просто на земле.
Прибыли на станцию Рада, где всех, кто имел среднее образование, в том числе и меня, определили в Воронежское военное училище радиосвязи. Но фронт приближался, и нас повезли в Казахстан в город Петропавловск, а потом в Новосибирск, куда эвакуировали училище.
Проучились мы ровно три месяца, и когда немцы прорвали оборону в районе Харькова, нас, как тогда говорили, по приказу Сталина, отправили на фронт. Попал я в 17-й кавалерийский полк 5-й гвардейской дивизии 3-го гвардейского кавалерийского корпуса генерала Плиева. И от Валуек до Дона отступали со слезами на глазах вместе со всеми.
Под Сталинградом был ад
В училище учились работать с радиостанциями, но таковых в части не было, поэтому мы стали обычными телефонистами. А связист на фронте — самый несчастный человек. Пехотинец сидит в окопе, танкист — в танке, а мы, связисты, если нет связи, без которой невозможно управлять войсками, в любую погоду, в любое время дня и ночи идем и восстанавливаем кабель. А тут катушка с кабелем весит 18 кг, да к ней винтовка Мосина, противогаз и шинель, плюс все это тянешь на себе. И постоянно — под прицелом.
К примеру, разведка идет за «языком». Нашли линию связи, перерезали провод и сидят, ждут связиста. Так наши делали, так и немцы поступали. Сколько моих товарищей пропало при таких обстоятельствах, не перечесть.
Первые дни на передовой едва не закончились для меня трагически. Наше отделение связи подчинялось командиру батареи 76-миллиметровых пушек. И так получилось, что ночью мы с сержантом в одном окопе сидели, а командир батареи со своими помощниками в другом — чуть поодаль. Ночью мы уснули, и когда утром проснулись, оказалось, что часть отступила и позиции начали занимать немцы. Как мы не попали им в лапы, до сих пор не могу понять. Поймали на лугу лошадей, ехали верхом, потом — на телеге. Подошли к Дону, а по деревне, что на берегу, уже танки немецкие идут. Спрятались с сержантом во ржи, где просидели до темноты. Ночью нашли на краю деревни какую-то доску, и, держась за нее, переплыли на другой берег. Нам повезло, и через пару дней попали в свой корпус. А отступали тогда все, некоторые части просто бежали. Потери войска несли большие. Кто погиб, кто, видимо, в плен сдавался. От нашего взвода, например, из 18 человек осталось трое. Я тогда просил бога о единственном — только бы в плен не попасть. Сам для себя решил, что умру, но в плен не сдамся. И если будет безвыходная ситуация — застрелюсь.
В то же время была неистребимая вера в победу. Если бы не было этой веры у нашего брата, солдата, разве мы дошли бы до Берлина и победили? А воевать приходилось в тяжелейших условиях.
Под Сталинградом мы держали оборону в районе Калача, в полосе наступления армии Паулюса. Хорошо помню высоту 120. В блиндаж, где находились связисты, попал снаряд. Из шести человек троих убило, двоих ранило, в том числе и меня легко. И только один наш товарищ остался цел и невредим.
Мы попали в ад, который трудно даже представить. Нечто подобное случилось и позже, когда армия Паулюса рвалась из окружения, и Гитлер отдал приказ Манштейну любой ценой деблокировать окруженную группировку. Мы отражали по десять атак в день, сдерживая фрицев на внешнем контуре кольца окружения. Из-за трупов не было видно земли. Утром прибывало пополнение, а вечером в роте или эскадроне оставалось 20 — 30 человек.
Страшно вспоминать те дни. Морозы стояли под 40 градусов. Бывало, привезут еду в термосах — кулеш из гречневой муки, а он замерз. Разобьют это варево — кому что попадет в котелок: где пенки, где суп, а где и просто кусок льда. Хлеб рубили топором. Давали наркомовские 100 грамм, но спиртного я всю войну в рот не брал, менял свою порцию на курево. Сидишь в окопе, костер разводить нельзя, да и не из чего, кругом заснеженная степь, заснешь, утром просыпаешься — над тобой сугроб снега вырос. Обмундирование — шинель да обмотки. Хлебнули горя, но выстояли и дождались наступления.
Довелось тогда, второй раз, переправляться через Дон — на тачанке по льду. Тачанка едет, а лед перед нами поднимается от взрывов. Просто чудом остались живы.
Позже такой же случай произошел и под Гродно, когда освобождали Беларусь и форсировали Нёман. К тому времени в войска поступили радиостанции, и мы свою установили на тачанке. И на тачанке по понтонному мосту переезжали через реку. В этот момент налетело восемь «Юнкерсов», началась бомбежка. От взрыва понтон накренился, лошади рванулись и соскочили в воду. Тачанка начала тонуть. Я уже решил: «Все, конец!», но кони смогли выплыть и тачанку вынесли на берег.
Остался жив, но через пару дней по всему телу пошли чири, фельдшер насчитал целых двадцать восемь штук.
На фронте случалось всякое: тяжелейшие бои вели под Витебском — на линии Сенно—Богушевск. Трудно приходилось и в Прибалтике, и в Германии. Но такого ада, как под Сталинградом, не было нигде. Сталинградскую битву я и на том свете не забуду!
Мать меня не дождалась
Прошел через всю Беларусь — от Витебска до Гродно, через Логойск и Лиду. Освобождали Литву, потом воевали в Восточной Пруссии.
В Польше нас встречали с радостью, чувствовалось, что люди натерпелись от немцев. Поляки к нам хорошо относились. А немцы, когда перешли границу Германии, встречали советских солдат со страхом. Думали, наверное, что мы так же себя поведем, как они на нашей территории. Но по отношению к мирному населению мы вели себя порядочно. Сейчас некоторые борзописцы пишут, что советский солдат грабил и насиловал. Неправда это, не было такого. Во всяком случае, я не видел и не знаю такого. Я не питал к простым немцам ненависти, понимал, что не они, а Гитлер развязал эту войну.
Победу встретил на Одере, в Померании, примерно в 120 км от Берлина, где мы соединились с американскими частями.
Позже побывал в Берлине. Получил увольнительную, и на катере, который ходил до Берлина, отправился в столицу рейха. Город лежал в руинах, лишь в центре стояли остовы зданий. Жалкое зрелище.
Конечно, добрался до рейхстага и расписался на нем. Хотя вспоминаю белорусские деревни после освобождения: картина такая же жуткая: одни пожарища да закопченные печные трубы на месте сожженных домов. Все это я увидел, когда после демобилизации вернулся в родную деревню. Кругом горе, люди жили в землянках, ни лошадей, ни коров. На месте нашего дома — пепелище. Узнал, что мать недавно умерла.
Во время оккупации в деревнях ситуация была такая: днем полицаи грабили, а ночью партизаны приходили, которым и одежда нужна была, и питание. Часто у людей после этого ничего не оставалось. Вот и у моей матери всю живность — корову, свинью, кур — полицаи забрали, а потом и дом сожгли. Так она и ходила по миру, нищенствовала, пока не умерла.
Такая она, эта война проклятая: и на фронте было тяжко, и в тылу — не легче; горя все нахлебались.